Язык

Эрнст Юнгер

Тотальная мобилизация

Статья из сборника статей Эрнста Юнгера.

Тотальная мобилизация

Из сборника «Война и воин» (1930)

I

Искать образ войны на том уровне, где вес может определяться человеческим действием, противно героическому духу. Но многократная смена облачений и разнообразные превращения, которые чистый гештальт войны претерпевает в череде человеческих времен и пространств, предлагают этому духу поистине завораживающее зрелище. Это зрелище напоминает действующие вулканы, в которых прорывается наружу внутренний огонь земли, хотя расположены они в очень разных ландшафтах. Так участник войны в чем-то подобен тому, кто побывал в эпицентре одной из этих огнедышащих гор, — но существует разница между исландской Геклой и Везувием в Неаполитанском заливе. Конечно, можно сказать, что различие ландшафтов будет исчезать по мере приближения к пылающему жерлу кратера, и что там, где прорывается подлинная страстность, — то есть прежде всего в голой, непосредственной борьбе не на жизнь, а на смерть, — не столь важно, в каком именно столетии, за какие идеи и каким оружием ведется сражение; однако в дальнейшем речь пойдет не об этом.

Мы, скорее, постараемся собрать некоторые данные, отличающие последнюю войну, нашу войну, величайшее и действеннейшее переживание этого времени, от иных войн, история которых дошла до нас.

II

Своеобразие этой великой катастрофы лучше всего, по-видимому, можно выразить, сказав, что гений войны был пронизан в ней духом прогресса. Это относится не только к борьбе между различными странами; это справедливо также и для гражданской войны, во многих из этих стран собравшей второй, не менее богатый урожай. Оба эти явления — мировая война и мировая революция — сплетены друг с другом более тесно, чем кажется на первый взгляд; это две стороны одного и того же космического события, они во многом зависимы друг от друга — и в том, как они подготавливались, и в том, как они начались.

По всей вероятности, нашему мышлению еще предстоят редкостные открытия, связанные с явлением, что скрывается за туманным и переливающимся многими красками понятием «прогресса». Без сомнения, слишком жалкой оказывается привычная для нас ныне манера потешаться над ним. И хотя, говоря об этой неприязни, мы можем сослаться на любой из подлинно значительных умов XIX столетия, однако при всем отвращении к пошлости и однообразию возникающих перед нами явлений все же зарождается подозрение — не намного ли более значительна та основа, на которой эти явления возникают? В конце концов, даже деятельность пищеварения обусловлена удивительными и необъяснимыми силами жизни. Сегодня, разумеется, можно с полным основанием утверждать, что этот прогресс вовсе не был прогрессом; однако, вместо того, чтобы просто констатировать это, важнее задать вопрос: не скрывается ли под якобы столь хорошо знакомой маской разума, как под великолепным прикрытием, его подлинное, более глубокое значение и не состоит ли оно в чем-то ином?

Типично прогрессивные движения неизбежно приводят к результатам, противоречащим их собственным тенденциям. Отсюда можно легко догадаться, что эти тенденции — как и повсюду в жизни — значат гораздо меньше, нежели иные, скрытые импульсы. Дух с полным на то правом многократно услаждал себя презрением к деревянным марионеткам прогресса, — однако приводящие их в движение тонкие нити остаются для нас невидимы.

Если мы пожелаем узнать, как устроены эти марионетки, то нельзя будет найти более удачного руководства, чем роман Флобера Бувар и Пекюше. А если мы пожелаем обратиться к возможностям более скрытого движения, которое всегда скорее предчувствуется, нежели подтверждается доказательно, то множество поучительных мест обнаружим уже у Паскаля и Гамана1.

«Между тем, наши фантазии, иллюзии, fallaciae opticae2 и ложные заключения тоже находятся в ведении Бога»3. Такого рода фразы рассыпаны у Гамана повсюду; они свидетельствуют о том образе мысли, который стремится вовлечь химию в область алхимии. Оставим открытым вопрос, ведению какой области духа принадлежит связанный с прогрессом оптический обман, ибо мы работаем над очерком, предназначенным для читателя XX века, а не над трактатом по демонологии. Несомненно пока лишь то, что только сила культа, только вера могла осмелиться протянуть перспективу целесообразности до бесконечности.

Да и кто стал бы сомневаться в том, что идея прогресса стала великой народной религией XIX столетия — единственной церковью, которая пользуется действительным авторитетом и не подлежащей критике верой?

III

Отношение к прогрессу противоборствующих сторон в начале войны играло ключевую роль. В самом деле, в нем следует искать собственно моральный стимул того времени. Его тонкое, неуловимое воздействие превосходило по мощи самые сильные армии эпохи машин, оснащенные новейшими средствами уничтожения; кроме того, он мог вербовать армию даже в военных лагерях противника.

Чтобы представить этот процесс наглядно, введем понятие тотальной мобилизации: давно уже минули те времена, когда достаточно было послать на поле битвы под надежным руководством сотню тысяч завербованных вояк, как это изображено, к примеру, в вольтеровском Кандиде, времена, когда после проигранной Его Величеством баталии сохранение спокойствия оказывалось первым долгом бюргера4. Однако еще во второй половине XIX столетия консервативные кабинеты были способны подготовить, провести и выиграть войну, к которой народные представительства относились с равнодушием или даже с неприязнью. Разумеется, это предполагало тесные отношения между короной и армией. Они претерпели лишь поверхностное изменение после введения всеобщей воинской повинности, которая возникла из более динамичного понимания жизни, и по сути своей еще принадлежала патриархальному миру. Это предполагало также известную возможность вести учет вооружениям и затратам, вследствие чего вызванный войной расход наличных сил и средств представлялся хотя и чрезвычайным, однако никоим образом не чрезмерным. В этом смысле мобилизации был присущ характер частичного мероприятия.

Теперь попробуем проследить, как растущее превращение жизни в энергию и выхолащивание всех глубоких связей ради большей подвижности придает все более решительный характер акту мобилизации, проведение которой во многих странах еще в начале войны было исключительным правом короны, не требующим дальнейшего заверения ни с чьей стороны. Причины тому самые разнообразные. Так, одновременно со стиранием сословных различий и урезанием привилегий исчезает и понятие касты воинов; вооруженная защита своей страны отныне уже не является обязанностью и преимуществом одних только профессиональных солдат, а становится задачей каждого, кто вообще способен носить оружие. Ввиду непомерного увеличения расходов уже невозможно оплачивать ведение войны из постоянной военной казны; чтобы не дать машине остановиться, необходимо использовать все кредиты, принимать в расчет все средства до последнего сбереженного пфеннига. Картина войны как некоего вооруженного действа все полнее вливается в более обширную картину грандиозного процесса работы. Наряду с армиями, бьющимися на полях сражений, возникают новые армии в сфере транспорта, продовольственного снабжения, индустрии вооружений — в сфере работы как таковой. На последней, наметившейся к концу войны стадии этого процесса не совершается ни одного движения, будь то хоть движение домработницы за швейной машиной, которое, по крайней мере, косвенно не имело бы отношения к военным действиям. В абсолютном использовании потенциальной энергии, превращающем воюющие индустриальные державы в некие вулканические кузни, быть может, всего очевиднее угадывается начало эпохи работы — оно делает мировую войну историческим событием, по значению превосходящим Французскую революцию. Для развертывания энергий такого масштаба уже недостаточно вооружиться одним лишь мечом — вооружение должно проникнуть до мозга костей, до тончайших жизненных нервов. Эту задачу принимает на себя тотальная мобилизация, акт, посредством которого широко разветвленная и сплетенная из многочисленных артерий сеть современной жизни одним движением рубильника подключается к обильному потоку военной энергии.

К началу войны человеческий рассудок еще вовсе не предвидел возможности столь масштабной мобилизации. И тем не менее, она сказывалась в некоторых мероприятиях уже в самые первые дни войны — например, в повсеместном призыве добровольцев и резервистов, в запретах на экспорт, в цензурных предписаниях, в изменениях золотого содержания валют. В ходе войны этот процесс усилился. В качестве примеров можно назвать плановое распределение сырьевых запасов и продовольствия, переход от рабочего режима к военному, обязательную гражданскую повинность, оснащение оружием торговых судов, небывалое расширение полномочий генеральных штабов, «Программу Гинденбурга» и борьбу Людендорфа за совмещение военного и политического руководства5.

Несмотря на столь же грандиозные, сколько и ужасные картины поздних технических сражений, в которых организационный талант людей праздновал свой кровавый триумф, предел возможностей все же еще нс был достигнут. Достичь его — даже если ограничиться рассмотрением чисто технической стороны этого процесса — можно лишь тогда, когда образ войны уже вписан в мирный порядок вещей. Так, мы видим, как во многих послевоенных государствах новые методы вооружения уже оказываются приспособленными к тотальной мобилизации. Об этом свидетельствует радикальное уничтожение на самом-то деле спорного понятия «индивидуальной свободы» в государствах типа России и Италии, чья тенденция направлена на устранении всего, что не вписывается в понятие функции государства. Другой пример — возникший во Франции термин energie potentielle6, а также наметившееся еще в мирное время сотрудничество американского генерального штаба с промышленностью. Наконец, следует упомянуть об удивительной, хотя и анонимной попытке немецкой военной литературы привлечь общественное внимание к второстепенным, на первый взгляд, но в действительности крайне актуальным военным проблемам. Впрочем, достаточно окинуть взором саму нашу жизнь в ее совершенной раскованности и безжалостной дисциплине, жар и копоть ее промышленных районов, физику и метафизику ее движений, ее моторы, самолеты и миллионные города, — чтобы, исполнившись чувства удивления, понять, что здесь нет ни одного атома, который не находился бы в работе, да и сами мы увлечены тем же неистовым вихрем. Тотальную мобилизацию осуществляют не люди, скорее, она осуществляется сама; в военное и мирное время она является выражением скрытого и повелительного требования, которому подчиняет нас жизнь в эпоху масс и машин. Поэтому каждая отдельная жизнь все однозначнее становится жизнью рабочего, и за войнами рыцарей, королей и бюргеров следуют войны рабочих — войны, отличающиеся рациональной структурой и беспощадностью, представление о которых мы получили уже в первом большом противостоянии XX века.

IV

Мы коснулись технической стороны тотальной мобилизации. Ее основные этапы можно проследить начиная с первых призывов, осуществленных правительством Конвента7, и реорганизации армии, проведенной Шарнхорстом8, вплоть до больших динамических программ вооружения последних лет мировой войны. Тогда все страны превращались в огромные фабрики, прямо на конвейере производили армии, чтобы затем днем и ночью посылать их на поля сражений, где их потреблял кровожадный молох. Для героического духа, конечно, мучительно наблюдать это монотонное зрелище, которое напоминает ему хорошо отлаженную работу питаемой кровью турбины. И все же нет никакого сомнения в свойственном ему символическом содержании. Таким образом, здесь обнаруживается строгая закономерность, жесткий оттиск эпохи на воске войны.

Техническая сторона тотальной мобилизации не играет решающей роли. Ее предпосылки, как и предпосылки любой техники, лежат гораздо глубже. Обозначим их как готовность к мобилизации. Готовность имелась во всех странах; мировая война стала одной из самых народных войн, которые знала история. Таковой она была уже потому, что пришлась на время, заставившее с самого начала исключить все прочие войны из разряда народных. Кроме того, европейские народы весьма долго наслаждались мирным периодом (если отвлечься, конечно, от мелких захватнических и колониальных войн). В начале исследования мы пообещали не рассматривать стихийный пласт войны — смесь диких и возвышенных страстей, что свойственна человеку во все времена и побуждает его идти на войну. Мы хотим, напротив, разобраться в многоголосии разнообразных сигналов, которые сопровождали вооруженное противостояние народов.

Там, где мы встречаем столь значительные усилия, находят ли они свое выражение в могучих строениях, таких, как пирамиды и соборы, или же в войнах, заставляющих трепетать все жизненные нервы, — усилия, которые отличаются своей бесцельностью или, говоря привычно, «бессмысленностью», — там для объяснения будет далеко не достаточно экономических оснований, пусть даже они будут совершенно очевидны. Именно по этой причине школа исторического материализма способна затронуть лишь то, что лежит на поверхности военных событий. Скорее, при рассмотрении таких усилий мы должны в первую очередь заподозрить в них явление культового ранга.

Заметив, что прогресс рассматривается нами как народная религия XIX века, мы уже намекнули на то, в каких слоях оказался действенным призыв, который только и позволил осуществить решающий (а именно: связанный с верой) момент тотальной мобилизации грандиозных масс, которые необходимо было привлечь к участию в недавней войне. Возможность уклониться от него представлялась этим массам тем менее реальной, чем более здесь оказывались затронуты их убеждения, то есть чем более явным становилось прогрессивное содержание громких лозунгов, коими они приводились в движение. В какие бы грубые и резкие цвета ни были окрашены эти лозунги, в действенности их сомневаться нельзя; они напоминают пестрые лоскутки, которые во время облавной охоты выводят зверя прямиком на ружейные стволы.

Даже от поверхностного взгляда, пытающегося чисто географически разделить участвовавшие в войне силы на победителей и побежденных, не может ускользнуть преимущество «прогрессивных» стран — преимущество, которым они, по-видимому, обязаны особому автоматизму в духе дарвиновской теории отбора «наиболее приспособленных». Особенно нагляден этот автоматизм при рассмотрении того обстоятельства, что даже страны, относящиеся к группе победителей, такие, как Россия и Италия, не избежали значительного разрушения своей государственной структуры. В этом свете война предстает как неподкупный судия, выносящий приговор по своим строгим законам, — как землетрясение, испытывающее на прочность фундамент каждого здания.

Далее выясняется, что в поздний период веры во всеобщие права человека монархические образования оказываются особенно неустойчивыми перед лицом военных разрушений. Наряду с бесчисленными малыми коронами во прах повергаются немецкая, прусская, российская, австрийская и турецкая короны. Австро-Венгрия, государство, в котором мир средневековых форм влачил схематичное существование словно на островке, принадлежащем уже миновавшей геологической эпохе, разлетается на куски, как взорванный дом. Последняя абсолютная в старом смысле слова европейская власть — царская — становится жертвой гражданской войны, которая пожирает ее, словно эпидемия, сопровождаемая ужасающими симптомами.

С другой стороны, бросается в глаза неожиданная способность к сопротивлению, присущая прогрессивной структуре даже в значительно ослабленном физическом состоянии. Так, подавление в 1917 году чрезвычайно опасного мятежа во французской армии9 представляет собой второе марнское чудо, намного более симптоматичное, нежели чисто военное чудо 1914 года10. Так, в Соединенных Штатах, в стране с демократической конституцией, мобилизация сопровождалась принятием столь резких мер, какие были невозможны в милитаристском прусском государстве, в стране с цензовым избирательным правом. И кто станет сомневаться, что подлинным победителем из войны вышла Америка, страна без «заброшенных замков, базальтовых сооружений, без историй о рыцарях, разбойниках и привидениях»? Уже в этой войне было не важно, в какой степени государство являлось милитаристским или в какой оно таковым не являлось. Было важно, в какой степени оно было способно к тотальной мобилизации.

Германия же должна была потерпеть поражение даже в том случае, если бы она выиграла битву на Марне и подводную войну, ибо при всей ответственности, с какой ею была подготовлена частичная мобилизация, она не провела тотальную мобилизацию обширных областей своих сил и именно по этой причине, то есть в силу чисто внутреннего характера своего вооружения, ее хватило на то, чтобы завоевать, сохранить и, прежде всего, использовать лишь частичный, но не тотальный успех. Чтобы закрепить такой успех за нашим оружием, нужно было готовиться к новым, не менее значительным Каннам11, чем те, которым была посвящена вся жизнь Шлиффена12.

Однако прежде чем сделать выводы из этого положения, мы попытаемся рассмотреть соотношение между прогрессом и тотальной мобилизацией еще более подробно.

V

Нам известны две степени языковой точности: во-первых, использование научных дефиниций, во-вторых, употребление слов в их неповторимом, неабстрактном своеобразии, которое настолько же отлично от дефиниции, насколько картина отлична от чертежа, или природный предмет — от своего научного описания.

Для того, кто старается уловить многообразные оттенки звучания слова прогресс, сразу же становится очевидно, что политическое убийство коронованной особы в те времена, когда, как порождение ада, после ужасных пыток публично предавался казни какой-нибудь Равальяк13 или даже Дамьен14, должно было затрагивать более сильный, более глубокий слой веры, чем такое же убийство в эпоху, следующую за казнью Людовика XVI. Он обнаружит, что в иерархии прогресса государь причисляется к тому роду людей, которые вовсе не пользуются особой популярностью.

Представим себе на мгновение гротескную сцену. Глава какой-нибудь рекламной компании, действующей с большим размахом, получает заказ на пропаганду современной войны, и в его распоряжении находятся два средства для того, чтобы вызвать начальную волну возбуждения, а именно — убийство в Сараеве или нарушение нейтралитета Бельгии. Нет никакого сомнения в том, от какого из двух он мог бы ожидать наибольшего воздействия. Внешнему поводу к началу войны, сколь бы случайным он ни казался, присуще символическое значение, поскольку в лице виновников убийства в Сараеве и их жертвы, наследника габсбургского престола, столкнулись два принципа — национальный и династический, современное «право народов на самоопределение» и принцип легитимности, с трудом реставрированный на Венском конгрессе с помощью политического искусства старого стиля.

Конечно, быть несовременным в хорошем смысле слова и разворачивать мощную деятельность в духе сохранения традиций — доброе дело. Однако для этого необходима вера. Об идеологии же центральноевропейских держав можно утверждать, что она не была ни современной, ни несовременной, ни возвышающейся над своим временем. Современность и несовременность соединились здесь в одно, и в результате не могло получиться ничего иного, кроме смеси ложной романтики и ущербного либерализма. Так, от наблюдателя не может ускользнуть любовь к устаревшему реквизиту и позднеромантическому стилю, в частности стилю вагнеровских опер. Сюда же относятся и слова о верности нибелунгов, и надежды, возлагавшиеся на успех провозглашения священной войны ислама. Понятно, что речь идет о технических вопросах, о вопросах правления, то есть о мобилизации субстанции, а не о самой субстанции. Но как раз в такого рода промахах и проявилось отсутствие у руководящего слоя какой бы то ни было связи с массами и с более глубокими силами.

Знаменитая, ненароком оброненная гениальная фраза о «клочке бумаги» тоже страдает тем, что была произнесена с опозданием на 150 лет, и притом с такой интонацией, которая, пожалуй, лишь отражала романтику пруссачества, но по сути своей не была прусской. Говорить так и потешаться над пожелтевшими пергаментными книжонками в духе просвещенного абсолютизма мог бы Фридрих Великий, но Бетман Гольвег15 обязан был знать, что лист бумаги, если на нем, к примеру, начертана конституция, может означать в наше время не меньше, чем священная облатка для католического мира. Пусть абсолютизму приличествует разрывать договоры, сила же либерализма в том, чтобы их толковать. Стоит только внимательно изучить те ноты, которыми правительства обменивались накануне вступления Америки в войну, чтобы наткнуться в них на принцип «свободы морей» — хороший пример тому, каким образом в эти времена собственный интерес возводится в ранг гуманистического постулата, всеобщего, затрагивающего все человечество вопроса. Да, если бы мы только могли кого-нибудь освободить в Бельгии! Конечно, мы могли бы там кого-нибудь освободить, а именно фламандцев, но чтобы убедительно заявить об этом, нам нужно было иметь немецкую идеологию, которой у нас как раз-то и не хватало. И поскольку мы не имели тевтонского праязыка, чтобы в духе Наполеона задать вопрос, быть ли миру «республиканским» или «казацким» (то есть неевропейским), то нужно было, по меньшей мере, уметь с известной элегантностью изъясняться на иностранном языке прогресса. Немецкая социал-демократия, одна из главных опор прогресса в Германии, хорошо справилась с диалектической составляющей своей задачи, приравняв смысл войны к разрушению антипрогрессивного царского режима.

Но что все это значит в сравнении с теми возможностями, которыми располагал для мобилизации масс Запад. Кто стал бы спорить с тем, что «civilisation»16 намного теснее связана с прогрессом, чем «культура», что в больших городах она способна говорить на своем родном языке, оперируя средствами и понятиями, которые не имеют отношения к культуре или даже враждебны ей. «Культуру» не удается использовать в пропагандистских целях, и уже само намерение извлечь из нее такого рода выгоду оказывается ей чуждым — поэтому нас охватывает скука или даже печаль, когда мы видим лица великих немцев на отпечатанных миллионными тиражами почтовых марках или банкнотах.

И все же мы весьма далеки от того, чтобы сетовать на неизбежное. Мы только констатируем, что Германии в этой борьбе так и не удалось использовать дух времени, каким бы он ни был сам по себе. Равным образом ей не удалось представить своему собственному или мировому сознанию какой-нибудь действенный принцип, более возвышенный, чем этот дух. Мы видим, как отчасти в романтическом и идеалистическом, отчасти в рационалистическом и материалистическом пространствах ведется поиск знаков и образов, которые стремится поднять на своих знаменах борющийся человек. Но той действенности, которая свойственна этим пространствам, частично принадлежащим прошлому, частично же — чуждому для немецкого гения жизненному кругу, недостаточно для того, чтобы решиться использовать на войне людей и машины в тех масштабах, которые требовались для ужасающего вооруженного похода против всего мира.

Поэтому мы тем более должны стремиться узнать, благодаря чему стихийный материал, первобытная сила народа остаются вопреки всему незатронутыми. Мы с удивлением видим, как в начале этого крестового похода разума, на который собираются зачарованные столь прозрачной, столь очевидной догматикой народы мира, немецкое юношество выступает с требованием оружия — так пылко, так вдохновенно, с такой жаждой смерти, какой, пожалуй, еще не знала наша история.

Если бы мы спросили кого-нибудь из этих молодых людей, ради чего он идет на бой, то, разумеется, можно было бы ожидать лишь весьма расплывчатого ответа. Мы едва ли услышали бы, что нужно бороться против варварства и реакции и за цивилизацию, за освобождение Бельгии или свободу морей, — но, быть может, нам ответили бы: «за Германию», то есть произнесли бы те слова, с которыми шли в атаку добровольческие полки.

И все же этого глухого огня, горевшего ради неизъяснимой и незримой Германии, было достаточно для того, чтобы создать такое напряжение, которое пробирало народы дрожью до самых костей. А что если бы он обладал уже направлением, сознанием, гештальтом?

VI

Как организационное мероприятие тотальная мобилизация есть лишь указание на ту высшую мобилизацию, какой подвергает нас время. Этой мобилизации присуща собственная закономерность, и человеческий закон, если только он хочет иметь силу, должен соответствовать ей. Лучше всего подтверждает это положение тот факт, что в ходе войны способны развиться силы, обращенные против самой войны. И все же эти силы намного более родственны началам войны, чем может показаться. Когда тотальная мобилизация начинает приводить в движение не армии мировой войны, а массы войны гражданской, изменяется ее сфера, но не ее смысл. С этого момента ее действие врывается в пространства, до которых не может дойти приказ о военной мобилизации. Все выглядит так, будто силы, которые нельзя было собрать в начале войны, теперь рвутся в кровавый бой. Стало быть, чем масштабнее и глубже войне удается с самого начала задействовать всю совокупность сил, тем более надежным и верным будет ее развитие.

Мы видели, что в Германии дух прогресса мог быть приведен в движение лишь в неполной мере. Насколько благоприятнее дело обстояло, к примеру, во Франции, можно среди тысяч подобных случаев представить себе на примере Барбюса. Будучи сам по себе отъявленным противником войны, он, тем не менее, не видел иной возможности сохранить верность своим идеям, кроме той, чтобы прежде всего сказать «Да» этой войне, поскольку в его сознании она отражалась как борьба прогресса, цивилизации, гуманности и даже самого мира против сопротивляющейся всему этому стихии. «Войну нужно убить в чреве Германии!». Тут мы сталкиваемся с одним из искуснейших тезисов либерализма. Война окружается ореолом славы, представляется бескорыстным крестовым походом, призванным избавить сам немецкий народ из его угнетенного положения. Такое видение отражено как в больших программных речах о войне Ллойда Джорджа17, так и в диалектике Вильсона18.

Какой бы сложной ни была эта диалектика, ее результат непреложен по своей природе. Человек, по-видимому, ни в малейшей степени не склонный к военному конфликту, оказывается все же не в состоянии отклонить вручаемое ему государством оружие, потому что его сознание не видит возможности какого-либо иного выхода. Мы можем наблюдать, как он, мучаясь вопросами, стоит на посту в бескрайней пустыне окопов, а затем, когда приходит пора, как и любой другой, оставляет эти окопы и идет в атаку сквозь страшный огневой заслон технического сражения. Но что же тут, в конце концов, удивительного? Барбюс — такой же воин, как и любой другой, воин гуманности, которая не может обходиться без заградительного огня, газовых атак и даже гильотины, как христианская церковь не могла обойтись без мирского меча. Конечно, такой Барбюс должен был жить во Франции, чтобы мобилизация затронула его в такой мере.

Но немецкие барбюсы оказались в более тяжелом положении. Лишь отдельные умы с самого первого дня заняли нейтральную позицию, решившись на открытый саботаж военных мероприятий. Намного большая часть старалась найти свое место в маршевом порядке. Мы уже приводили в пример немецкую социал-демократию. При этом мы отвлекаемся от того факта, что последняя, вопреки своей интернациональной догматике, состояла, тем не менее, из немецких рабочих, и потому тоже была не чужда героическим побуждениям. Впрочем, даже в ее идеологии дело шло к ревизии, которую позже ей поставили в вину как « измену марксизму». Как все происходило в деталях, можно увидеть из речей лидера социал-демократии и депутата рейхстага Людвига Франка, произнесенных им в то критическое время. Сорокалетним добровольцем он был смертельно ранен в голову в сражении при Нуассонкуре в сентябре 1914 года. «Мы, лишенные Отечества парни, знаем, что мы хотя и приемные сыновья Германии, но все же — ее сыновья, и что наша обязанность — отстаивать наше Отечество в борьбе против реакции. Если разразится война, то и солдаты социал-демократии добросовестно исполнят свой долг» (29 августа 1914 года). В этих замечательных словах уже содержатся, как в семенном зерне, образы войны и революции, которые держала наготове судьба.

Тому, кто пожелает изучить эту диалектику во всех деталях, обилие мелких сведений могут предоставить газеты и журналы прогрессивной ориентации, выходившие в годы войны. К примеру, Максимилиан Харден19, издатель Die Zukunft и, быть может, наиболее известный журналист вильгельмовской эпохи, начал согласовывал свою публичную деятельность с целями Большого Генерального штаба. В качестве симптома интересно также отметить, что ему удавалось разыгрывать военный радикализм с не меньшим успехом, чем позднее — радикализм революционный. Simplizissmus20же, орган, который оружием нигилистической насмешки настраивал общественность против всяких, в том числе и воинских уз, занял теперь шовинистическую позицию. Впрочем, можно отметить, что качество этого издания снижается в той мере, в какой возрастает в нем патриотический элемент, — то есть, в какой оно покидает то поле, на котором сильно.

Быть может, яснее всего царящий здесь внутренний разлад проявляется в личности Ратенау21; в глазах того, кто стремится воздать ему должное, этот разлад придает его фигуре трагическое достоинство. Как могло произойти, что Ратенау, который в значительной мере был затронут мобилизацией, играл свою роль в организации широкомасштабных военных приготовлений и еще незадолго до краха был увлечен идеей «народного ополчения», — как мог он вскоре после этого произнести известную фразу о мировой истории, которая, по его словам, потеряла бы свой смысл, если бы представители рейха вошли в столицу через Бранденбургские ворота как победители? Здесь очень отчетливо видно, как мобилизация подчиняет себе технические способности того или иного человека и все же оказывается не в состоянии проникнуть в его ядро. Этот процесс лучше всего наблюдать на примере еврейской интеллигенции22, тем не менее, он не ограничивался лишь ей одной.

Мы утверждаем, что ведущее поколение, воспитанное либо в прогрессивном духе, либо в стиле вильгельмовской эпохи с вкраплениями прогрессивных элементов, предоставило в распоряжение страны недостаточный фундамент для ведения войны. Насколько велик был недостаток веры, проявилось в оборонительных и сдерживающих лозунгах, в той позиционной войне идей, во времена которой началась и кончилась сама борьба. К моменту краха это стало вполне очевидным.

VII

Ликование, которым тайная армия и тайный генеральный штаб прогресса в Германии приветствовали крах, в то время как последние воины еще стояли лицом к лицу с врагом, напоминало ликование по случаю выигранной битвы. Оно было лучшим союзником западных армий, которым вскоре предстояло перейти Рейн. В слабости протеста, с которым прежние авторитеты поспешно уступили свои места, выразилось признание так называемого нового духа. Между противниками не было какой-либо существенной разницы.

По этой же причине переворот принял в Германии относительно безобидные формы. Поэтому социал-демократические министры кайзеровского рейха даже в решающие дни могли еще подумывать о сохранении короны. Да разве и шла здесь речь о чем-либо большем, чем о перекрашивании фасада? Здание уже давно было настолько обременено либералистскими ипотеками, что относительно действительного владельца не могло оставаться никакого сомнения.

Но тому, что переворот произошел в Германии не столь резко, как, например, в России, есть еще одна причина кроме той, что его подготовили верхи. Мы видели, что значительная часть сил прогресса была задействована в войне. Степень затраченной там энергии уже не могла быть достигнута во внутреннем противостоянии. Если же говорить о личностях, то не одно и то же, приходят ли к кормилу власти бывшие министры или революционная аристократия, сформировавшаяся в сибирской ссылке…

Германия проиграла войну, приобретя большую долю в пространстве Запада, выиграв цивилизацию, свободу и мир в барбюсовском духе. Но можно ли было ждать

иного результата, если мы сами торжественно поклялись в своей причастности этим ценностям и ни за что бы не отважились вести борьбу за пределами той «стены, что опоясывает Европу». Тайный эталон цивилизации хранится в Париже. Кто признает его, тот измеряется им, вместо того, чтобы самому задавать меру. Мы привыкли говорить на чужом языке — стоит ли удивляться, что чуждое пришло к власти? С этой позиции высказывание Ратенау видится справедливым.

Но непозволительно забывать, что чуждое затрагивает лишь поверхность, и победа его лишь тогда сможет стать абсолютной, когда народ полностью обратится в плоскость, когда умрут последние из его демонов. Все же у нас остается вера, что немецкий язык принадлежит к праязыкам, и как праязык он с глубоким внутренним недоверием противостоит цивилизаторской сфере, миру благопристойности. Вот почему нашу присягу цивилизации считали маской, за которой скрываются лишь злость да варварство. Вот почему «стране с самой либеральной конституцией в мире» до сих пор отказывают в равноправии, которое признается за каждым негром из Конго.

Братья, ведь если мы узрели сущность и динамику этого мира, разве не должны мы гордиться тем, что этот самый мир чует в нас величайшую опасность для своего существования?

Надежда наша пребывает с теми, кто попал в зону стихии, в зону огня раньше, чем их смогли бы ослепить идеалы старших официантов духа, которые представляют сегодня публичное лицо страны. Лишь там, перед лицом смерти, в сердцах лучших из лучших могла сохраниться германская невинность.

VIII

Взглянем на мир, вышедший из великой катастрофы, — какое единство действия, какая строгая историческая последовательность! Воистину, если бы все чуждые цивилизации духовные и телесные образования, перевалившие рубеж XIX века и достигшие наших дней, удалось собрать в одно место и открыть по ним огонь из орудий всего мира, то нельзя было бы добиться более однозначного успеха.

Прежний перезвон колоколов Кремля сменился мелодией Интернационала. В Константинополе вместо арабесок Корана школьники выводят латинские буквы. В Неаполе и Палермо фашистская полиция организует оживленную южную жизнь по правилам современного дорожного движения. В самых отдаленных и все еще почти сказочных землях торжественно открываются здания парламента. Берлин с гордостью называет себя «самым американским городом континента». Абстрактность, а тем самым и жестокость всех отношений между людьми возрастает день ото дня. На смену патриотизму приходит новый, в значительной мере проникнутый сознательным элементом национализм. В фашизме, большевизме, американизме и сионизме, в движениях цветных народов прогресс переходит в немыслимое прежде наступление; он словно опережает сам себя, чтобы, описав круг вымученной диалектики, продолжить свое движение на более простом уровне. Теперь он подчиняет себе народы в таких формах, которые уже мало чем отличаются от форм абсолютного режима, если не принимать во внимание гораздо меньшую степень свободы и уюта. Во многих местах маска гуманности сносилась, и ее место заступает наполовину гротескный, наполовину варварский фетишизм машины, наивный культ техники. Дальнобойные орудия и оснащенные бомбами эскадрильи, да и все разрушительное шествие техники, свидетельствуют лишь об отсутствии непосредственного, продуктивного отношения к динамическим энергиям. В то же время массы получают более высокую оценку; мера одобрения, мера публичности становится решающим фактором идеи. Противоположность капитализма и социализма с этой точки зрения имеет второстепенное значение, они — две секты большой церкви прогресса, которые то уживаются, то борются друг с другом. Однако ни одна не нарушает границ общего пространства веры, — поток безотносительных масс индивидуумов и поток безотносительных денежных масс предполагают одинаковую абстрактность позиции.

В сердце Парижа, под Триумфальной аркой, лежит Неизвестный солдат. Западное сознание стремится сделать его настоящим паладином цивилизации. Стремление это весьма символично: все участвовавшие в войне страны причастились культу Неизвестного солдата, его платоновской идее. Не случайно, что на камнях гой же арки вырезаны имена наполеоновских солдат. После первой революции, положившей начало победному шествию прогресса, каждый, даже самый маленький городок, непременно хотел посадить свое древо свободы. Так и сегодня, после гораздо более грандиозной катастрофы, ознаменованной мировой и гражданской войной, катастрофы, которая привела к планетарному господству великие принципы разума, в центре каждой капители должен быть помещен ларчик с реликвиями одного из мучеников, пострадавших за эти принципы.

Честь воинам, за какое бы дело они ни сражались! Однако для нас участвовать в культе Неизвестного солдата значило бы совершить предательство по отношению к тайной Германии, в чью действительность мы верим. К нам взывает иной рейх. И тогда в нашей памяти оживает серьезное лицо под стальной каской. В нем отразилась подлинная и удивительная сила миллионных войск и величие Германии, впервые за долгие годы вновь ощутившей себя страной всемирно-исторического масштаба. Здесь прекращается всеобщее и начинается рубеж, отделяющий нас от Европы, рубеж, который отмечен огненными котлами сражений, а с отвлеченной диалектикой разума не имеет ничего общего. Здесь начинается особенное, — то особенное, о котором свидетельствовал Шубарт23 на 819-й день своего заточения. Мы охотно вспоминаем его слова, хотя тот же самый дух требует от нас другого языка:

«О Родина! Знает Бог, я любил тебя! Еще живы твои свободные и благородные, честные сердца. Но они стонут в оковах деспотизма; они плачут о гибели своих детей… Да поможет тебе Бог, если тебе еще можно помочь! Если я вновь объединюсь с моим народом, — ибо я надеюсь и после смерти и в грядущей вечности быть вашим товарищем, мои немецкие братья, потому что нации остаются рядом друг с другом, — то и там я буду молить о тебе и твоих братьях, о всех бесчисленных радостях, которые доставляли мне твой язык, твои нравы, твои великие умы, твои мудрые и благочестивые мужи, твои мягкие и простые женские души, твои дети, твои лица, твое живительное питье, твои прекрасные окрестности, — твои горы, твои долины, твои реки, твой воздух, твое гармоничное небо, твои города, твои деревни, твои дома, твои сады. Я плачу и тысячекратно благодарю тебя!»

IX

«Однажды мегарцы получили оракул: слушайтесь большинства. Они правильно истолковали его, основав на городской площади героон в честь погибших героев. Такое большинство голосов, пожалуй, пришлось бы сегодняшней демократии не по вкусу» (Бахофен).24

Павшие на поле брани перешли из несовершенной действительности в совершенную, из Германии временной — в Германию вечную. Они живее всех живых. Вместе с великими умами они населяют тайный рейх, откуда проистекают все наши чувства, дела и мысли. Они живут среди нас; явив предел человеческих способностей, они завещали нам новую совесть и прочное остие ответственности. Мы с радостью видим, как немецкое юношество берет себе в пример символическую фигуру солдата-фронтовика. За скоротечными формами и лакированными фасадами цивилизации оно открывает в ней величину, которая обладает мифической мерой.

Немецкий человек спустился глубоко в зону хаоса. Поверхностные волнения и события ничуть нс затрагивают его существа. Пусть с точки зрения барбюсов и ратенау его борьба выглядит бесцельной, «бессмысленной», — но какое нам до них дело? В глубинах кратера война обнаруживает тайный смысл, недоступный для вычислительного искусства. О нем догадывались добровольцы; в их ликовании прорывался наружу могучий глас немецкого демона, и отвращение к старым ценностям сопрягалось с осознанным желанием новой жизни. Кто бы мог подумать, что эти сыны материалистического поколения могли столь страстно приветствовать смерть? Так возвещает о себе только жизнь, богатая в своем изобилии и умеющая презирать нищих за их бережливость. Как настоящий итог честной жизни — обретение собственного, более глубокого характера, так и исход этой войны стал для настоящих воинов обретением более глубокой Германии. Беспокойство — вот знак нового поколения, которое больше не удовлетворяет ни одна идея, ни один образ прошлого. Здесь правит плодотворная анархия, рожденная из стихий земли и огня и скрывающая в себе зародыш нового господства. Здесь обозначены черты нового вооружения, что стремится ковать оружие из более чистой, твердой и прочной меди.

Немец шел на войну, теша себя тщеславным желанием быть добрым европейцем. А поскольку Европа вела войну против Европы, — кто еще как не Европа могла выйти победителем? Но эта Европа, отныне получившая планетарный размах, истончилась и залоснилась. С одной стороны, — пространственная мощь, с другой — немощь в убеждениях. Разделять ее ценности значит для нас быть реакционером, человеком вчерашнего дня, человеком XIX века. Ибо в глубине, где не действует диалектика военных целей, немецкий человек встретился с более могущественной силой: он встретился с самим собой. Так, война стала для него прежде всего средством самоосущсствления. А значит, новое вооружение, которым мы захвачены уже давно, должно быть мобилизацией немца — и более ничем.

Примечания:

  1. Иоганн Георг Гаман (1730-1788) — немецкий писатель и философ, в чьем творчестве отражена борьба с рационализмом Просвещения. В поздних дневниках Юнгер признается, что именно Гаман, с которым он познакомился в Лейпциге благодаря своему другу и учителю Хуго Фишеру, раскрыл ему глаза на мир; чтение «северного волхва» изначально было для него «каким-то культовым действом» (Jünger Е., Siebzig verweht V, Stuttgart: Klett-Cotta, 1997, S. 7, S. 156). В частности, Гаману посвящено несколько афоризмов, опубликованных в упоминавшемся сборнике Листья и камни: «В прозе, которая отказывается от заключений, предложения должны быть подобны семенам»; «Противоположность между Гаманом и Кантом — это противоположность между языком и светом»; «Мысль Гамана подобна архипелагам, связанным под водой» (Юнгер Э., «Эпиграммы», пер. с нем. и  пред. А.В. Михайловского, беседа с переводчиком В.В. Бибихина, Новая Юность, 1999, №2(35), с. 90-100).
  2. Оптический обман (лат.).
  3. Фрагмент письма Гамана Иоганну Готфриду Гердеру от 2 января 1780 г. Юнгер цитирует по берлинскому изданию Гамана, которое было в его домашней библиотеке: Hamann-Schriften, hrsg. von Friedrich Roth, Sechster Teil, Berlin: C. Reimer, 1824, S. 114.
  4. После разгрома прусской армией под Йеной и Ауэрштедтом в октябре 1806 г. комендант Берлина граф Фридрих Вильгельм фдн дер Шуленбург объявил, что король проиграл только одно сражение, и теперь «первый долг гражданина — сохранять спокойствие».
  5. Так называемая «Программа Гинденбурга» была разработана генералом Эрихом Людендорфом в 1916 г. Верховное командование надеялось через соответствующие законы и постановления максимально мобилизовать германскую промышленность и германское общество.
  6. Потенциальная энергия (фр.).
  7. Время правления Конвента (с июня 1793 г. по сентябрь 1795 г.) было самым тяжелым и кровавым периодом Французской революции.
  8. Герхард Иоганн Давид фон Шарнхорст (1755-1813) — прусский офицер и военный реформатор. После поражения 1806 г. разработал план реорганизации прусской армии, которым предусматривалось введение всеобщей воинской повинности.
  9. Мятеж вспыхнул в отдельных войсковых частях после неудачного наступления французской армии весной 1917 г. и забастовок рабочих, начавшихся на металлургических предприятиях Парижа и других промышленных городов. Мятеж успешно подавил маршал Филипп Петен. См. также комментарий к статье «Война и техника».
  10. 9 сентября 1914 г. Верховное командование, находясь в неведении относительно реальной обстановки, отдало приказ об отступлении всей армии на реке Марна недалеко от Парижа. Это отступление получило название «марнского чуда».
  11. «Битва при Каннах» (216 г. до н. э.) — крупнейшее сражение i-й Пунической войны между римской армией под командованием консула Теренция Варрона и уступавшей ей по численности карфагенской армией Ганнибала. Римская пехота атаковала центр карфагенского войска и потеснила его. Однако карфагенская конница разгромила на флангах римскую конницу, после чего римская пехота была окружена и почти вся уничтожена. Римляне потеряли 48 тыс. убитыми и 10 тыс. пленными, карфагеняне — 6 тыс. убитыми.
  12. Альфред фон Шлиффен (1833-1913) — германский военачальник, генерал-фельдмаршал (1911). В качестве офицера генштаба участвовал в Австро-прусской войне 1866 г. и Франко-прусской войне 1870-71 г. В 1891-190$ начальник генерального штаба. Автор так называемого «Плана Шлиффена» (1905). Будучи последователем К. Клаузевица и X. Мольтке Старшего, Шлиффен отстаивал идею быстротечной войны, окружения армий противника путем стратегического охвата и разгрома его в большом генеральном сражении. Сражение на Марне и победа французских войск в сентябре 1914 г. ознаменовали провал германского блицкрига. Юнгер намекает на название главной военно-теоретической работы Шлиффена Канны.
  13. Франсуа Равальяк заколол кинжалом французского короля Генриха IV 14 мая 1610 г.
  14. Робер Франсуа Дамьен совершил неудачное покушение на короля Людовика XV в январе 1757 г.
  15. Теобальд фон Бетман Гольвег (1856-1921) — германский политик, с 1909 по 1917 г. — рейхсканцлер и министр-президент Пруссии. В беседе с британским послом в Берлине, состоявшейся в августе 1914 г., Бетман-Гольвег в раздражении назвал соглашение о нейтралитете Бельгии «клочком бумаги». Эти слова впоследствии рассматривались как доказательство вины Германии за развязывание войны.
  16. Цивилизация  (фр.)
  17. Дэвид Ллойд Джордж (1863-1945) — британский политик, в 1916 г. военный министр, с 1916 по 1922 г. премьер-министр.
  18. Вудро Вильсон (1856-1924) — 28-й президент Соединенных Штатов Америки (1913—1921). 8 января 1918 г., выступая перед Конгрессом, Вильсон сформулировал мирную программу Четырнадцать пунктов, которая включала в том числе пункт о свободе морей.
  19. Максимилиан Харден (Феликс Эрнст Витковски, 1861- 1927) — публицист и критик, основатель и редактор литературно-политического еженедельного журнала Die Zukunft (Будущее, основан в 1891 г.). Издание с первоначальным тиражом бооо экземпляров очень скоро стало событием европейского масштаба. В 1907 г. Die Zukunft сумел спровоцировать серьезнейший внутриполитический кризис, намекнув на гомосексуальные связи графа Филиппа цу Ойленбурга, одного из приближенных кайзера и представителя придворной камарильи. Судебные преследования против журналиста окончились ничем, тираж Die Zukunft вырос до 70000 экземпляров, а Ойленбург с позором ушел с политической сцены. После воодушевления первых месяцев войны и призыва к немцам исполнить свой «патриотический долг» Харден резко вернулся к роли критика. В годы Веймарской республики его журнал постепенно растерял почти всех читателей, а сам Харден, поначалу приветствовавший революцию, но так и не получивший никаких значимых постов, стал яростным критиком социал-демократического правительства Шейдеманна. Подписчиком этого журнала был отец Эрнста Юнгера.
  20. См. комментарии к статье «Новый национализм».
  21. Вальтер Ратенау (1867-1922) — промышленник, президент концерна AEG (1915), эссеист и политик. С 1921 г. занимал должности министра восстановления и министра иностранных дел в кабинете Вирта, был убит 24 июня 1922 г. праворадикальными террористами. Как интеллектуал Ратенау сделал себе имя благодаря многочисленным публицистическим выступлениям по всем вопросам культурного и политического развития Германии в эпоху перехода от империи к республике. Ратенау по праву считается подлинным творцом и основоположником «критики эпохи», в жанре которой будут позднее выступать такие разные авторы, как О. Шпенглер и Э. Юнгер, К. Ясперс и граф X. Кайзерлинг. В начале войны Ратенау не разделял восторга и энтузиазма большинства своих современников. Однако позднее, в роли советника генерала Э. Людендорфа, он начал выступать за решительные военные действия, и в августе 1916 г. поддержал Верховное командование, заявив, что «наша германская экономика способна поставить столько военной техники, сколько потребуется, и даже больше». Однако вскоре ему пришлось расстаться с этой ролью закулисного эксперта, поскольку ему не удалось убедить Людендорфа в ошибочности решения о неограниченной подводной войне. Провозглашенный им в последние дни войны призыв к levée en masse, созданию народного ополчения, был воспринят уставшим от войны обществом как предательство по отношению к универсальным принципам духа. Единственной целью политика-интеллектуала было улучшение позиций Германии к началу мирных переговоров; и хотя эти усилия были перечеркнуты внезапным предложением Людендорфа о перемирии 3 октября 1918 г., сам Ратенау мог рассматривать себя как одинокого борца за общенародное дело в прусской традиции Шарнхорста и Гнейзенау. Парадоксальным образом фигура Ратенау, занимавшего в правительстве Веймарской республики пост министра иностранных дел, стала символом измены и в глазах многочисленных правых радикалов. Еще в начале мировой войны он выступил с известным пророчеством, где говорилось, что «ни одна из великих держав не доживет до конца войны; и если бы войска кайзера вошли в столицу через Бранденбургские ворота как победители, то мировая история потеряла бы свой смысл». Эта фраза, часто цитировавшаяся после войны, служила для противников Веймарской республики своего рода подтверждением популярной «легенды об ударе кинжалом в спину». Возможно, именно этим вызвано изменение последовательности событий в изложении Юнгера. Фигура Вальтера Ратенау сфокусировала на себе весь ресентимент молодого поколения фронтовиков, которые видели в нем лишь «бесхарактерного представителя еврейской интеллигенции» и «предателя национального духа Германии». В то же время нельзя не отметить определенной симпатии, с которой Юнгер отзывается о Ратенау в указанном месте.
  22. Примеры Хардена и Ратенау действительно показательны с точки зрения судьбы эмансипированных евреев в Германии «на полпути между интеграцией и исключением». Будучи эмансипированными интеллектуалами, порвавшими с еврейской общиной, они как будто колеблются между долгом и склонностью, между необходимостью зарабатывать на хлеб и литературным призванием. В 1911 г. Ратенау писал: «В юности каждый германский еврей переживает один момент, который он потом с болью вспоминает всю свою жизнь. А именно, когда ему впервые становится ясно, что он родился гражданином второго сорта и никакие усилия, никакие заслуги не способны изменить этой его роли» (Rathenau W., Staat und Judentum, in: Gesammelte Schriften, Bd. i, Berlin: S. Fischer, 1925, S. 139). Этим во многом объясняется своеобразная смесь консерватизма и протеста, критической дистанции и оппортунизма, которую имеет в виду автор.
  23. Кристиан Фридрих Даниэль Шубарт (1739-1791) — писатель, журналист и музыкант, с 1777 по 1787 гг. находился в заточении в крепости Хоэнасперг по приказу вюртембергского герцога Карла Ойгена, который был недоволен политической критикой в свой адрес.
  24. Иоганн Якоб Бахофен (1815-1887) — швейцарский антрополог и историк права. Юнгер был хорошо знаком с его исследованиями по мифологии, которые были изданы с обширным введением Альфреда Боймлера (Bachofen J.J., Der Mythus von Orient und Occident, hrsg. von Manfred Schroeter, München: C. H. Beck’sche Verlagsbuchhandlung, 1926).

*

«Die totale Mobilmachung», Krieg und Krieger, hrsg. von Ernst Jünger, Berlin: Junker und Dünnhaupt, 1930, [S. 9-30]. Данный текст представляет собой первый перевод на русский язык самой ранней редакции «Тотальной мобилизации». В 1931 г. автор значительно переработал и сократил эссе для отдельного издания 1931 г. В 1934 г. «Тотальная мобилизация» была включена в сборник эссе Листья и камни (также в переработанном виде). На русском языке уже существует перевод этого эссе, однако выполнен он с окончательной редакции, специально подготовленной автором для Собрания сочинений (Jünger Е., Sämtliche Werke, Bd. 7, Stuttgart: Klett- Cotta, 1980). Таким образом, на протяжении ряда редакций текст претерпел столь серьезные изменения, что от целого сочинения осталось, пожалуй, одно броское название. Разницу между современными изданиями и окончательным вариантом можно сформулировать приблизительно так: в первых основной план организует понятие нации, ярко выделяется националистический подход, тогда как в последнем устраняется то, что было актуальным в политической ситуации Веймарской республики. Как бы оглядываясь назад, в 1980 г. Юнгер писал: «Спустя почти пятьдесят лет с выхода этого сочинения и после многолетних занятий другими вопросами я просмотрел его вновь и на этот раз окончательно. На протяжении десятилетий я делал это много раз, ибо публиковалось оно часто. Правка должна была очистить субстанциальное ядро от акцидентальиых обстоятельств.

От непредвзятого читателя не укроется, что это ядро по-прежнему действенно и, пожалуй, останется таковым еще долгое время. Процесс вооружения мировых держав приобрел планетарные масштабы; соответственно возрос и его потенциал. Малые государства (как недавно Эфиопия), оказавшись в трудном положении, тоже грозят тотальной мобилизацией. Это понятие вошло в политику — как в области споров, так и в реальности. Все вооружаются, и каждый упрекает в этом другого. Это ощущается как заколдованный круг и в то же время сопровождается торжественными парадами.

Очевидно, тогда удалось увидеть нечто принципиальное. Очищение ядра должно открыть доступ к этому взгляду. В сравнении с этим, особое состояние между двумя мировыми войнами, в частности, состояние юного немца после четырех лет смертельного напряжения, завершившихся Версальским договором, отступает на второй план. Это ничуть не умаляет его исторического значения; для него остается в силе первая редакция» (Юнгер Э., «Тотальная мобилизация», в кн.: Рабочий, с. 469-470).

Поделись с друзьями!

Comments are closed.