Язык

Рассказы Феликса об анархистах из книги Розы Монтеро. Часть 2

Мы публикуем вторую часть фрагмента из романа “Дочь Каннибала” испанской писательницы Розы Монтеро. Повествование ведется от лица Феликса Робле – бывшего боевика-анархиста, участника легендарной группы “Солидариос“. В этом и последующих фрагментах вы сможете узнать интересные факты из жизни таких легендарных личностей какБуэнавентура Дуррути и Франсиско Аскасо. Факты из различных испанских исторических источников, описанные художественным языком. Большинство из них не встретить в сухих теоретических и исторических статьях на тему испанской гражданской войны, а потому это делает их еще более интересными.


– Из Мехико мы отправились в Сантьяго де Чили, – продолжал Феликс Робле свое повествование. – В те времена мир был намного больше, чем теперь. На то, чтобы добраться из Мексики в Чили, надо было потратить несколько недель, особенно если документы у тебя поддельные. Мы передвигались на поездах, кораблях, автомобилях. Иногда ночевали в роскошных отелях, а иногда – в грязных притонах. Мы передавали – позвольте мне употребить это местоимение, хотя я то был пятая спица в колеснице, – мы передавали половину награбленного местным анархистским организациям на устройство школ, поддержку вдов и покупку книг и потому нашим латиноамериканским товарищам казались чуть ли не богами. Я глядел на себя в зеркало и говорил: «Смотри, Феликс, не упускай ничего: ты член группы Дуррути, ты в Америке, это лучшее время твоей жизни». На самом деле меня на операции не брали – они ограбили чилийский конно спортивный клуб, а потом железнодорожную кассу, но я в это время сидел дома и кашеварил, меня держали за прислугу и кухарку. Но я все таки жил вместе с товарищами из группы Дуррути, и судьба моя была с ними тесно связана: в любой момент могла явиться полиция и перестрелять нас всех. Опасность только возбуждала меня и придавала жизни особую прелесть. Подростки плохо понимают, что такое смерть, думают, что смерть – неотъемлемая часть жизни, воображают, будто это нечто такое, через что можно пройти, а потом взахлеб рассказывать приятелям: «Представляете, как классно было, мы шли на такой риск, что меня даже убили!» В общем, то было замечательное время.

Шестнадцатого июля тысяча девятьсот двадцать пятого года, в самой середине зимы, они планировали провести очень важную акцию – ограбить чилийский государственный банк, его отделение в Матадеро. Мне осточертело сидеть дома, когда они шли на дело. Я притворялся, что ничего не замечаю, однако держал ушки на макушке и разузнал все подробности предполагаемой операции. И решил, что такой великолепный случай упустить нельзя. Я отправился в Матадеро на трамвае и слонялся там в окрестностях банка. Вскоре подъехало такси, здоровенный «хадсон»; шофера они заставляли везти их под дулом пистолета, такой способ у них был в ходу. Виктор остался с водителем, чтобы тот не сбежал, а Ховер, Аскасо и Дуррути вошли в здание банка. Пробыли они там недолго: слышны были выстрелы, крики, звон разбитого стекла. Я не выдержал напряжения и, не отдавая себе в том отчета, вышел из за дерева, за которым прятался, но не успел я дойти до такси, как все трое выскочили из банка с пистолетами в руках, лица их были замотаны платками. На улице было немало народу, но все прохожие словно замерли, стояли и созерцали происходящее, ничего не предпринимая. Дальше началось невероятное – машина сломалась, а может, дело было в водителе, он страшно перепугался и, наверное, не сумел завести мотор; во всяком случае, «хадсон» стоял как вкопанный, Дуррути. И Аскасо высунули из окон головы и пистолеты, они орали: «Двигай давай, двигай!», но такси не трогалось с места. В это время из банка стали доноситься крики: «На помощь, на помощь, грабители!», тут в дверях появились двое служащих, они звали полицию, но когда увидели, что грабители еще здесь, сразу же заткнулись. Дуррути с Ховером вышли из машины и принялись толкать ее. Это был старый автомобиль, огромный и тяжелый, как танк Виктор держал на мушке шофера, Аскасо следил за толпой – к тому времени собралось достаточно зевак, которые с увлечением смотрели, как двое бандитов с закрытыми лицами надрывались, толкая чудовищную громадину. Я не мог этого вынести, присоединился к ним, хоть силенок у меня было маловато. «Что ты тут делаешь?» – рыкнул Буэнавентура, но продолжить не успел: мое появление произвело на зевак неожиданное действие. Трое или четверо мужчин из толпы пришли нам на помощь, объединенными усилиями машине удалось придать достаточное ускорение, и она завелась. Буэнавентура своей лапищей схватил меня за шкирку, как котенка, и втащил в такси. Вдалеке уже слышалась полицейская сирена. Но мы от них ушли.

Ночью был разбор полетов. Мой брат получил свое за то, что позволил шоферу выключить мотор, мне тоже досталось по первое число, но они были так довольны операцией, что быстро перестали сердиться. Добыча составила тридцать тысяч песет, и вообще это было первое ограбление банка в Чили! «В конце концов, – сказал Дуррути, – мы должны благодарить Феликса. Если бы не он, нам никто бы не помог завести машину. Понимаешь, Пако, этот мальчонка приносит нам удачу. С тех пор, как он с нами, все идет гладко. Он наш талисман».

С тех пор Буэнавентура стал называть меня «Талисман», и это прозвище ко мне прилипло; кроме того, мне разрешили участвовать в кое каких делах группы. Разумеется, на серьезные операции меня не брали, оставляли дома, но начали давать небольшие задания. Например, поручили отнести деньги жене таксиста. Полицейские нашли машину, а шофера арестовали. Никто не верил, что он невиновен, его избивали, вырвали все зубы, чтобы получить хоть какие то сведения, а потом надолго засадили. Его имени я не помню, а вот жену его звали Энграсия. От пояса и выше она была тощая, костлявая, с впалой грудью, но ниже пояса ее объемы настолько увеличивались, что она казалась похожей на кентавра. Дуррути решил, что мальчишка вроде меня не привлечет особого внимания, так что я пошел к ней по поручению группы и отнес ей две тысячи песо. «У меня есть друзья, которые друзья и вашему мужу, – сказал я ей. – Это вам за причиненные неудобства». Я выучил слова наизусть. Она ничего не ответила, только смотрела на меня и плакала, как Мария Магдалина. «За причиненные неудобства», – повторил я, протягивая ей деньги. Я думал, что жена таксиста сойдет с ума от радости, получив две тысячи песо – это же было по тем временам целое состояние; думал, она будет смотреть на меня с благодарностью, восхищением и удивлением. Ничего подобного – если что и было в ее глазах, кроме неимоверного количества слез, так это злость и презрение. «Ни у кого из друзей моего мужа нет таких денег, – наконец хрипло сказала она. – А значит, это деньги его врага». Дальше я не стал слушать, положил деньги на столик и ушел. Но на душе у меня кошки скребли. Она до сих пор стоит у меня перед глазами – хрупкий, тонкий торс сидел, как птичка, на огромных ягодицах. Это был единственный случай, омрачивший мою тогдашнюю замечательную жизнь.

В Чили мы провели еще две или три акции, после чего отправились в Буэнос Айрес. Там остановились в чистеньком, приличном пансионе, потому что Дуррути решил «залечь на дно». Это означало, что некоторое время не надо нарушать закон и жить практически легально, чтобы сбить со следа полицейских. Потому что тогда уже полиция всех латиноамериканских стран занималась поисками группы испанских революционеров и бандитов. В Буэнос Айресе Аскасо устроился поваром в какой то отель, Ховер – столяром, брат – посыльным в ресторане, а сильный как бык Дуррути – портовым грузчиком. Меня же безжалостно определили в школу, и я не мог ослушаться, потому что Виктор каждое воскресенье проверял у меня уроки. Месяца два мы так и жили, словно нормальная семья, правда, без женщин и с пистолетами под матрасами.

Но однажды, когда мы с Виктором, Дуррути и Аскасо возвращались на трамвае из центра, у меня вдруг кровь застыла в жилах. Прямо над головами сидящих Аскасо и Буэнавентуры висел плакат «Разыскиваются» с их фотографиями и именами. На прошлой неделе какая то банда ограбила два банка в Буэнос Айресе, и хотя на сей раз мы были ни при чем, нам приписали и эти преступления. За нами шла охота. Мы выскочили из трамвая на ходу, помчались в пансион, надели самую лучшую одежду: я – свитер и брюки с эмблемой школы, они – обычный маскарад боевиков, а именно дорогие костюмы. Переодевшись, с пистолетами под мышкой, мы купили билеты первого класса на первый же пароход, который отплывал в Уругвай. Здесь вам, наверное, надо объяснить, что до Второй мировой войны мир был совсем другим. Первый класс от второго и третьего отделяло расстояние не меньшее, чем от Земли до Солнца. Мир был строго поделен, и одна каста никогда не смешивалась с другими. Эту жесткую иерархическую структуру общества мы, анархисты, и хотели взорвать своими бомбами.

Однако в ту трудную минуту жесткое деление нам помогло: полицейские не осмелились тревожить изысканную публику и проверяли документы только во втором и третьем классах. Подобная дискриминация была не столь уж глупой, как кажется на первый взгляд; я ведь говорил: тогда миры настолько отличались друг от друга, что рабочий вряд ли мог выдать себя за сеньора, между ними существовала разница во всем – поведении, одежде, манере говорить и вести себя, внешность тоже выдавала социальное положение: на лицах бедных ясно читался голод, который мучил их поколениями, у богатых вид был цветущий и надменный. Так что полицейские не слишком ошибались, когда предполагали, что эти грубые страхолюдины – испанские бандиты и революционеры – должны ехать в третьем или уж максимум во втором классе.

Тем не менее так сложилось, что некоторые из анархистских лидеров были более начитанными и воспитанными, чем многие представители крупной буржуазии. Аскасо, по манерам и общему впечатлению, вполне мог сойти за высокомерного петиметра, Виктор, мой брат, который последнее время хорошо питался, превратился в настоящего широкоплечего мужчину и с каждым днем становился все элегантнее (впоследствии ему дали кличку «Щеголь»), а про Ховера я уже говорил, что человек он был сдержанный и на вид респектабельный. С Дуррути, конечно, складывалось все не так просто. Сами посудите: костюм на нем был дорогой, но крестьянское его нутро проявлялось во всем. Взять только его кошмарную шевелюру – густую и лохматую, как у гориллы. А руки – огромные, мозолистые! А походка! Глаза у Дуррути были умные, порой он умел себя вести на редкость чутко и тактично, но внешне казался в лучшем случае людоедом и не имел ни малейшего понятия о правилах вежливости – ему это представлялось частью социальных условностей, которые он глубоко презирал. Он, к примеру, всегда отказывался надевать шляпу, считал, что шляпу носят только барчуки, и только иногда соглашался натянуть кепку, а во времена, когда отсутствие шляпы было безошибочным признаком низкого общественного положения, такое упрямство влекло за собой рискованные последствия.

Для нас это создавало серьезные затруднения. До Уругвая нам предстояло плыть всего несколько часов, но на эти часы приходился обед, на который мы решили пойти, чтобы не выделяться среди пассажиров. Но как только мы вошли в обеденный зал, Дуррути начал совершать ошибки: он не отдал, как следовало, при входе швейцару свою кепку, а когда парень побежал за ним, Дуррути скомкал ее и сунул в карман – к изумлению всех присутствовавших. И изумление это все возрастало по мере того, как публика наблюдала поведение нашего друга за столом. Поймите меня правильно: Дуррути ел вполне прилично, однако до королевы Виктории ему было далеко. Например, он чистил апельсины своими огромными лапами и откусывал, а не отламывал хлеб. Мы привлекали все больше внимания, и Аскасо страшно разволновался: «Мы себя выдаем, на нас все смотрят. Надо что то придумать. Может, скажем, что мы артисты?» Но Дуррути не понял, в чем дело: «Как это я буду артистом? Хочешь, чтобы я тут выламывался?» Иногда он был слишком простоват. Тогда мне пришла в голову блестящая мысль. Уж позвольте мне похвастаться: в конце концов, мне было всего одиннадцать лет, поэтому я рассказываю о себе, как о каком то совсем ином человеке. И этот человечек, о котором я говорю, вдруг предложил: «А почему бы не сказать, что вы – спортсмены, игроки в мяч?» И они согласились, решили, что они чемпионы Испании и приехали в Латинскую Америку, чтобы провести несколько матчей. Эта легенда очень нам подходила, казалась вполне правдоподобной и жизненной; стоило изложить ее официанту, как он разнес ее по всем столам, и тут же обстановка вокруг нас стала доброжелательной, отовсюду нам улыбались, мы словно вдохнули свежего воздуха. «Отлично, Талисман», – сказал Аскасо. Это был первый и последний раз, когда Аскасо меня похвалил и назвал Талисманом.

Ситуация в Латинской Америке становилась опасной для нас, и нам пришлось разделиться; не помню уж, куда направились Аскасо и Дуррути, а Ховер и мы с Виктором вернулись в Мексику. Тогда в Мексике жесткой рукой правил генерал Плутарко Элиас Кальес. От революции Сапаты и Панчо Вильи почти не осталось воспоминаний, анархисты были очень ослаблены, к тому же их раздирали внутренние распри. В общем, царила угнетающая, душная атмосфера; мы кое как перебивались в ужасной лачуге, где нас поселили и откуда почти не разрешали выходить, чтобы мы не привлекали к себе внимания. После той свободы и славы, которыми мы пользовались, перемена оказалась очень резкой. Я очень скучал по Дуррути и был полностью захвачен освободительными идеями. Наверно, я больше никогда не испытывал таких политических страстей. Хотя нет, это повторилось в начале войны, нашей гражданской войны.

Как бы то ни было, но в одиннадцать лет я, как стреноженный жеребенок, впал в тоску и отчаяние из за полного безделья и общей атмосферы. К тому же горе мое усугубила ужасная новость: я узнал, что умерла вдова из Тикомана. То ли нащупав наш след, то ли по доносу полиция ворвалась на ферму и забрала вдову с широкими черными бровями. Через несколько дней она умерла в полицейских застенках при обстоятельствах, которые официально никак не комментировались. Скорее всего, она скончалась от побоев. Я вспоминал последнюю ночь на ферме, запах ее нежной материнской плоти, ее грубую ночную сорочку. Я не хотел плакать, ведь я уже был большой, входил в группу «Эррантес», группу боевиков революционеров под началом Дуррути, хотя оружия мне и не доверяли. Но сердце у меня сжималось, в горле стоял ком, я должен был что то сделать. И, чтобы не плакать, я сделал бомбу.

Я взял банку из под консервированного мяса и сделал все так, как учил меня Буэнавентура – порох добыл из патронов, напихал в банку старые болты, паклю и вставил фитиль от свечи. Бомба получилась маленькая, но, как мне казалась, вполне удачная; я делал ее по ночам, когда ни Виктор, ни Ховер не могли меня застать за этим занятием.

И вот наконец однажды ранним утром, когда все еще спали, я вышел из дому. Бомбу я положил в карман штанов, рубашку надел навыпуск. В пригороде сел в попутку и отправился в главный комиссариат полиции. Я не знал, в каком именно участке умерла вдова, но думал, что взрыв в центральном комиссариате будет достойной местью за ее смерть. Войдя, я сделал невинное лицо и начал с отчаянием рассказывать, что я испанец, сын эмигранта, что мы живем в бараке за городом, денег у нас нет, что отец мой четыре дня назад исчез и что я не знаю, как мне быть. Они проглотили наживку как миленькие: наверное, мои невинные голубые глаза и светлые волосы сбили их с толку. Мне велели пройти в огромную обшарпанную приемную, где была длиннющая очередь.

Я думал, что брошу бомбу и в суматохе убегу, но оказалось, что вокруг слишком много народа – крестьяне, старушки в трауре и мужчины, затянутые в слишком узкие для них костюмы, от которых исходил резкий запах пота и нафталина. Невинные люди, ничем смерти не заслужившие… К тому же они могли поднять тревогу, пока я буду возиться с бомбой. Потому что мне надо было подсунуть ее в укромное место и как можно ближе к намеченной цели, так как мощность ее была совсем небольшая, затем – поджечь с помощью зажигалки фитиль так, чтобы никто не успел погасить его в течение тех нескольких секунд, пока он будет гореть. По глупости и непредусмотрительности я решил, что если уж попаду в здание, то буду свободно, по собственной воле по нему передвигаться. Но на деле вышло иначе. Теперь я понимал, что террористический акт – задача непростая; минуты шли, меня могли вызвать в кабинет, где стали бы решать мою проблему, и, что хуже всего, мое вранье могло поставить под удар всю группу. От страха и волнения я начал потеть. Это было что то невообразимое, а ведь в жизни мне приходилось не раз бывать в опасных ситуациях, когда я испытывал и страх, и волнение, но никогда я не потел так, как в тот день. Я сидел в очереди на скамейке, а с рук моих просто тек, будто из крана, пот, и на полу образовались две лужицы; я обхватил руками колени, чтобы это было не так заметно, и штаны мои сразу же промокли.

И тогда мне в голову пришла спасительная мысль – надо пойти в туалет. Дежурный указал мне коридор в конце приемной, я направился туда на дрожащих ногах. В конце коридора находилось большое, обшарпанное и зловонное помещение: несколько дырок вдоль стены, незапирающиеся, с наполовину срезанной дверью кабинки, в которых практически нельзя было укрыться. Мужчины входили и выходили, в основном это были просто посетители в гражданском, но здесь же справляли нужду и полицейские в форме. Я занял одну из кабинок, изнутри придерживая дверь рукой. Слева от меня была стена, а справа – другая кабинка, отделенная от моей грязной перегородкой, не доходившей до полу, и в эту щель я мог видеть дырку в полу, ботинки и спущенные штаны соседа. Задыхаясь от вони, я наблюдал, как в кабинке рядом появлялись и исчезали поношенные сандалии и ботинки, но вот наконец я увидел форменные сапоги. Это был полицейский, без всякого сомнения – он спустил форменные брюки. В глубине каждой кабинки стояло гнусного вида ведерко для использованной бумаги, и я решил, что засуну бомбу за ведерко, чтобы никто ничего не заметил. Я затаил дыхание, усилием воли попытался сдержать дрожь и поджег фитиль; сосед, занимаясь своим делом, что то ворчал и сопел. Фитиль горел ровно и тихо – так и рассказывают про бомбы в анекдотах, точнее, так горит фитиль у настоящей бомбы. Очень осторожно я протянул руку и положил ее за ведерко, в угол, поближе к стене, теперь она лежала сантиметрах в тридцати от задницы полицейского. Я даже не видел его лица, но тогда я был настолько безумен, что мне доставляло удовольствие представлять себе, как его разорвет на куски.

Но все обернулось плохо, хуже некуда. Ситуация изменилась в мгновение ока. Как только я положил бомбу за ведерко, я тут же вышел из кабинки; двигался я быстро, но не бежал, чтобы меня не запомнил какой нибудь случайный свидетель. Но стоило мне направиться в сторону коридора, как я услышал за спиной шум, обернулся и увидел, что мой полицейский вышел из кабинки и – свинья эдакая – натягивает на ходу брюки. Дальше пошло еще хуже: в его кабинку зашел другой, с виду крестьянин, в дешевой рубашке, косоглазый и рябой. Я ни о чем не успел подумать и действовал машинально: кинулся обратно в свою кабинку, которую еще никто не успел занять, ногой захлопнул дверцу, коленями встал на грязный пол, протянул руку, чтобы взять бомбу и погасить фитиль.

Остальное можете вообразить себе сами. Бомба взорвалась, мне оторвало пальцы, именно с тех пор я и живу с этой культей. От худшего меня спасла хлипкая перегородка. Честно признаться, я ничего не почувствовал. Услышал звук взрыва, ощутил как бы удар в спину и почему то решил, что просто упал, поскользнувшись. Помню, что сидел прямо на дырке, прислонившись плечом к стене. Смотрел на изуродованную руку, но боли не было. Я видел взгляд косоглазого – падая на кучу окровавленных щепок, он смотрел на меня. Вокруг толпились люди, что то говорили, кричали. Кто то подхватил меня на руки и понес бегом по коридорам. Потом я, наверное, потерял сознание. Дальше помню только больницу, но это было позже.

Мне очень повезло. У этого бедняги, которого убила моя бомба, в кармане брюк нашли нож, хотя, с другой стороны, многие крестьяне имеют обыкновение носить с собой ножи. Но наличие холодного оружия заставило полицейских думать, что он же принес с собой и бомбу, которую решил взорвать в туалете, но по неосторожности подорвался сам. Арестовали двоих индейцев, которые пришли в полицию вместе с ним, один был ему шурином, другой – младшим братом; их пытали, и молодой человек сделал признание: да, действительно, косоглазый по ночам мастерил бомбу на кухне в той лачуге, где все они жили. Меня же, настоящего убийцу, сочли жертвой, отвезли в госпиталь и хорошо обо мне заботились, поскольку опасались дипломатических осложнений. Недели через две в госпитале появился мой брат – товарищи раздобыли ему новые документы, по которым выходило, что он недавно приехал из Венесуэлы.

«Как ты мог выкинуть такую глупость? – возмущенно прошипел он. – Все, твои приключения закончились. Родственница Ховера – она работает во фруктовой лавке в Мадриде – согласилась взять тебя к себе. Как только выздоровеешь, отправишься в Испанию».

Это было унизительно, но я не возражал ему. Меня мучила смерть косоглазого: я не спал по ночам, а если засыпал, то просыпался от собственного крика. И не только в убитом, в его пристальном, устремленном на меня взгляде, его бедной, утраченной жизни было дело; меня терзали мучения тех двоих, которых пытали в тюрьме, отчаяние их жен и вдовы погибшего, всех тех одетых в траур голодных женщин, которые остаются без поддержки после смерти мужей бедняков. Я сходил с ума из за того, что несу ответственность за все это горе и страдание, я думал только об этом и вовсе не хотел думать о чем нибудь другом. И когда брат велел мне отправляться назад, в Испанию, я счел это, с одной стороны, справедливым наказанием, а с другой, в глубине души надеялся, что, оказавшись далеко отсюда, я приду в себя.

Так что вскоре я оказался на пароходе, идущем в Испанию. Мне только что исполнилось двенадцать лет, я возвращался на родину с искалеченной рукой, на совести у меня была смерть человека. Когда я покинул Мексику, мне стало легче: я словно отбывал наказание за содеянное. Я помню, как стоял, облокотившись о борт трансатлантического парохода, и радостно предвкушал будущее. Разве я не Талисман, разве удача не сопутствует мне? Удачей было и то, что вместо меня погиб косоглазый, и то, что меня отправили в Испанию, где передо мной откроется огромная, полная приключений жизнь. С жестоким подростковым эгоизмом я решил забыть все, что произошло в Мексике. То есть не все, конечно, а только плохое. Я был еще настолько глуп, что думал, будто можно забыть эту смерть и в то же время гордиться своим подвигом. Я гордился тем, что сумел сделать бомбу, пронести ее в комиссариат и взорвать. А искалеченная рука особенно тешила мое тщеславие: для меня это был словно орден закаленного в боях анархиста ветерана. Любопытно, как мы, люди, относимся к потерям: тогда, в ранней юности, утрата трех пальцев казалась мне не потерей, а приобретением – я приобрел почетный шрам и, главное, приобрел прошлое, которое я буду накапливать и о котором буду рассказывать.

Со временем я прошел через неизбежное. Во первых, смерть невинного человека никак не хотела забываться, постепенно он превращался в моего личного мертвеца, и теперь он преследует меня: когда я закрываю глаза, я вижу его рябое лицо с гораздо большей отчетливостью, чем в юности. А во вторых, я по настоящему понял, что такое потеря. Начиная с двенадцати лет я все терял и терял. Зрение, слух, ловкость, память. Я проиграл войну, я потерял Маргариту, дорогую спутницу зрелых лет. Потерял Серебряные Ручки, мое безумие и мой крах, потерял брата… Не хочу больше говорить. Все потери перечислить невозможно. И они невыносимы. Ребенок думает, будто жизнь – это накопление, будто с годами ты нечто завоевываешь, зарабатываешь, коллекционируешь, складываешь в свою копилку, а на самом деле ты все время и бесповоротно что то теряешь, от чего то отказываешься. Тогда я думал, что изуродованная рука – начало дальнейших приобретений, да это и было начало, но начало бесконечного падения. Я, дурак, думал, что оторванные пальцы – результат сложения, а не вычитания.

Поделись с друзьями!

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Подтвердите, что Вы не бот — выберите лису: